Ефим бершин мертвое море

Ефим бершин мертвое море

В оформлении книги использованы работы И. Граве

© Е. Л. Бершин, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

«Во мне печаль, которой царь Давид /По-царски одарил тысячелетья», – эти ахматовские строки всегда вспоминаются мне, когда я читаю Ефима Бершина. Напряженный ритм, открытая эмоция и полная смысловая концентрация – вот главные приметы его поэтики. Мы никогда не услышим, как пел царь Давид. Но когда Бершин читает свои стихи, мне всегда тревожно за него, больно за падший мир и радостно оттого, что поэтическое слово продолжает живить и действовать. Воистину «Благо мне, что я пострадал, дабы научиться уставам Твоим (Пс. 18:67,71).

Марина Кудимова, поэт, писатель, переводчик.

…Стихи эти так насыщены страстностью, дают такой большой зрительный ряд событий и лиц, что создают некую общую маску нашего времени. Но здесь – не маска, а живые события души на фоне безумного мира.

Инна Лиснянская, поэт, лауреат Государственной премии России.

…Стихи Бершина держатся не столько своей поэтической многозначностью, сколько тем, что можно было бы назвать «парадоксальностью звука». Именно он, звук, решает всё. Все эти частые ассонансные рифмы с одной стороны, свидетельствуют о распаде самого бытия и поддерживающей его гармонии, а с другой – эстетически примиряют с той бездной, на краю которой мы оказались. Ибо поименованное уже менее властно над нами, чем неопознанное и неназванное. Конец истории осмыслен как гибель культуры, которая лишь и способна уберечь мир от подобного исхода.

Читайте также:  С картинками озеро море

Игорь Волгин, поэт, литературовед, доктор филологических наук, профессор.

Известные слова Гёте о расколотом мире и трещине, прошедшей сквозь сердце стихотворца, применимы к Ефиму Бершину напрямую. Любящие читатели чувствуют этот посыл через гудящую энергию его поэзии, которая беспрерывно ищет духа, даже в самом прозрачном лирическом космосе. С годами эта лирика стала обретать и умножать ту отзывчивость, которую можно назвать «всемирной»: повеяло горячим хамсином, ветхозаветный огонь перехлестнулся с жаждой нового, христианского вопрошания. Это поэт с открытым забралом.

Павел Крючков, заместитель главного редактора журнала «Новый мир»

«Море – форточка неба, которую выбил Бог…»

Море – форточка неба, которую выбил Бог.

И свобода – уже не свобода, а пепел Завета.

Я влачусь по пустыне уже за пределом свобод,

за пределом любви, за пределом пространства и света.

Перепуганный ястреб растаял в пространстве пустом,

в беспорядочном свете, как в стае взбесившейся моли.

Что ни город вдали – обязательно город Содом.

Что ни море у ног – обязательно Мертвое море.

И куда не пойду, и чего не коснется рука —

все уходит в песок, обращается все в пепелище.

Я влачусь по пустыне.

Я – часть мирового песка

из песочных часов,

у которых оторвано днище.

Говорила, что я не умею уже любить,

что любовь перепутана с болью.

Но любить человека – значит почти убить

человека вместе с его любовью.

Море – форточка неба.

По небу гуляют ветры.

Только ветры шумят.

И законы почти пусты.

Потому что уже подступает конец геометрий.

И из точки «я» все труднее добраться до точки «ты».

«Господи, вспомни, ведь это же я…»

Господи, вспомни, ведь это же я —

в новой матроске.

Рядом со мною мама моя

Так и стоим под ослепшим дождем

Словно чего-то по-прежнему ждем.

Сам меня выбрал и сам не узнал,

и никогда не узнаешь, похоже.

Я ничего Тебе не доказал.

«Меня прислали сказать вам, что он не придет…»

Меня прислали сказать вам, что он не придет,

Но мне самому не сказали, что он не придет.

«Он не придет», – хожу я и всем говорю,

не замечая, что дело движется к октябрю.

Не замечая, что дело движется к холодам.

Осень искрит, как улей, как Нотр-Дам.

Месяц серебряным ухом в стойле небес прядет.

«Он не придет, – говорю я. – Он не придет».

Скверы, трамваи, бюсты, реклама вин.

Мы – словно две собаки. Холодно нам двоим.

«Он не придет», – хожу я и говорю,

не замечая, что дело движется к октябрю.

Стынет трубач в подъезде. Спит виолончелист.

Снова врастает в ветку желтый опавший лист.

Музыка заблудилась. Кто не придет? К кому?

Ум уже неподвластен собственному уму.

«Он не придет, – заклинаю. – Он не придет».

Кто-то шуршит над ухом, словно меня крадет.

Тени ворон. Аптека. Сходка ночных воров.

Лай поцелуев из проходных дворов.

«Вороватое небо крадется в закрытую дверь…»

Вороватое небо крадется в закрытую дверь,

то вселенским дождем, то дверною цепочкой звеня.

Бьется голубь в стекло. Неопознанный раненый зверь

причитает в ночи: «Это я, это я, это я».

Кто-то воет в окне. То ли пьяная баба с метлой,

то ли дождь затяжной, то ли свора бездомных дворняг.

Догорает осина. И пахнет печною золой.

И в дырявую дверь проникает внезапный сквозняк.

Что сказать тебе, друг, про бездомную жизнь сквозняка,

бесконечную жизнь, что сочится, не зная границ,

и внезапным ознобом доносит к тебе сквозь века

вереницу событий и тени исчезнувших лиц?

Я не помню событий. И лица почти не видны.

И билет на ковчег не оставил мне праведник Ной.

Лишь свирепые стрелы с давно позабытой войны

прошивают пространство и снова свистят надо мной.

Это голубь в окне. Это шелест тревожных шагов.

Догорает осина, и ржавые петли поют.

Это север во мне серебрится сияньем снегов

на таежных делянках. Но все-таки тянет на юг.

Там, где вязаный город клочками спадает со спиц

тополиных ветвей, и петляет в потемках река,

и растет виноград – там, наверное, мама не спит

и окно прикрывает, невольно страшась сквозняка.

Между нами стекло.

Электрический воздух дрожит,

распадаясь в ночи на молекулы воронья.

И все-таки хочется жить.

Что за голос в ночи?

Это я. Это я. Это я.

«Ни земли, ни плодов. Разбрелись шерстяные отары…»

«Праведники наследуют землю

и будут жить на ней вовек».

Ни земли, ни плодов. Разбрелись шерстяные отары.

Источник

Ефим бершин мертвое море

Бершин Ефим Львович — поэт, прозаик, публицист. Родился в Тирасполе в 1951 году. Автор пяти книг стихов, двух романов и документальной повести «Дикое поле». Работал в «Литературной газете». Постоянный автор нашего журнала. Живет в Москве.

Море — форточка неба, которую выбил Бог.

И свобода — уже не свобода, а пепел Завета.

Я влачусь по пустыне уже за пределом свобод,

за пределом любви, за пределом пространства и света.

Перепуганный ястреб растаял в пространстве пустом,

в беспорядочном свете, как в стае взбесившейся моли.

Что ни город вдали — обязательно город Содом.

Что ни море у ног — обязательно Мёртвое море.

И куда ни пойду, и чего ни коснётся рука —

всё уходит в песок, обращается всё в пепелище.

Я влачусь по пустыне.

Я — часть мирового песка

из песочных часов,

у которых оторвано днище.

Говорила, что я не умею уже любить,

что любовь перепутана с болью.

Но любить человека — значит почти убить

человека вместе с его любовью.

Море — форточка неба.

По небу гуляют ветры.

Только ветры шумят.

И законы почти пусты.

Потому что уже подступает конец геометрий.

И от точки я всё труднее добраться до точки ты.

Когда мы шли с тобой в Ерушалаим

по переулкам и дворам Москвы,

где нас собаки провожали лаем,

где мы скрывались от людской молвы

в каком-то затрапезном кинозале,

где синий сумрак был неодолим, —

мы прятались, чтоб люди не узнали,

что мы с тобой идём в Ерусалим.

И даже там, на переходе узком,

где таял под ногами снежный наст,

скрывали лица, чтобы не был узнан

Мы крались подмосковными лесами

под небом, перевёрнутым вверх дном,

уже порой не понимая сами,

куда идём и для чего идём.

И заблудились. И когда над бездной

явился город, белый, словно снег,

мы поняли, что город был небесным —

не тем, что нам привиделся во сне.

Горел рассвет. Как рог единорога,

белела башня в мареве огней.

И оставалось два шага до Бога.

И стало страшно. Но ещё страшней,

вернувшись, оказаться в том же зале,

где истины не видно из-за тел.

И стало ясно, что меня узнали.

И даже не затем.

Попытка баллады

Они живьём зарыли прадеда

и кузницу его взорвали.

Наверно, это было правильно —

иначе бы не зарывали.

Иначе бы Талмуд почитывал

и раздувал мехи для горна,

скупую денежку подсчитывал

и жил себе, не зная горя.

А так — зарыли вместе с пейсами,

Талмудом и кузнечным потом,

с тоскливыми, как осень, песнями,

что пел за рюмкой по субботам.

А сын его вскочил на серого

и скрылся в Колкатовой Балке,

хотя за ним рванулись семеро,

мотоциклист и две собаки.

Затем, презрев шестую заповедь,

он растворялся в трупном запахе

в одной колонне с мертвецами.

За дом, за кузницу, за прадеда

он шёл на Прагу и на Вену.

Наверно, это было правильно —

иначе бы не шёл. Наверно.

Иначе бы Талмуд почитывал

и раздувал мехи для горна,

скупую денежку подсчитывал

и жил себе, не зная горя.

А мне велят сегодня каяться

за то, что мы переплатили

за кузницу, за то, что, кажется,

не так, как надо, победили,

за то, что жили так неправедно,

неправильные песни пели.

За то, что закопали прадеда,

а деда так и не успели.

Вороватое небо крадётся в закрытую дверь,

то вселенским дождём, то дверною цепочкой звеня.

Бьётся голубь в стекло. Неопознанный раненый зверь

причитает в ночи: «Это я, это я, это я».

Кто-то воет в окне. То ли пьяная баба с метлой,

то ли дождь затяжной, то ли свора бездомных дворняг.

Догорает осина. И пахнет печною золой.

И в дырявую дверь проникает внезапный сквозняк.

Что сказать тебе, друг, про бездомную жизнь сквозняка,

бесконечную жизнь, что сочится, не зная границ,

и внезапным ознобом доносит к тебе сквозь века

вереницу событий и тени исчезнувших лиц?

Я не помню событий. И лица почти не видны.

И билет на ковчег не оставил мне праведник Ной.

Лишь свирепые стрелы с давно позабытой войны

прошивают пространство и снова свистят надо мной.

Это голубь в окне. Это шелест тревожных шагов.

Догорает осина, и ржавые петли поют.

Это север во мне серебрится сияньем снегов

на таёжных делянках. Но всё-таки тянет на юг.

Там, где вязаный город клочками спадает со спиц

тополиных ветвей, и петляет в потёмках река,

и растёт виноград, — там, наверное, мама не спит

и окно прикрывает, невольно страшась сквозняка.

Между нами стекло.

Электрический воздух дрожит,

распадаясь в ночи на молекулы воронья.

И всё-таки хочется жить.

Что за голос в ночи?

Это я. Это я. Это я.

И взяли его и бросили его в колодец;

колодец же тот был пуст; воды в нем не было.

Чужой, как Иосиф, забытый в колодце Москвы,

в бездонном дворе, где за окнами сушатся маски,

за то, что уже не умею молиться, как вы.

Ноябрь на пороге. Уже ни листвы, ни травы,

ни сна, ни покоя, ни даже купцов Медиамских.

Плывут облака, оставляя на небе следы.

Трясутся под небом горбатых строений верблюды.

И светятся храмы. Но так не хватает воды.

И новые люди опять вырубают сады.

Но я не умею молиться, как новые люди.

Не помню уже, из какой это было главы.

Тускнела над миром луна, как разбитая фара.

За то, что уже не умею молиться, как вы,

меня продавали в страну, где уже ни травы,

ни сна, ни покоя, а только жена Потифара.

И брат сумасшедший, сбежавший с картины Дали,

пасёт надо мной на верёвке ночную ворону.

Но я уже слышу полёт колесницы вдали,

где вновь обретает обличье в кромешной пыли

Источник

Ефим Бершин
Мертвое море

В оформлении книги использованы работы И. Граве

© Е. Л. Бершин, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

«Во мне печаль, которой царь Давид /По-царски одарил тысячелетья», – эти ахматовские строки всегда вспоминаются мне, когда я читаю Ефима Бершина. Напряженный ритм, открытая эмоция и полная смысловая концентрация – вот главные приметы его поэтики. Мы никогда не услышим, как пел царь Давид. Но когда Бершин читает свои стихи, мне всегда тревожно за него, больно за падший мир и радостно оттого, что поэтическое слово продолжает живить и действовать. Воистину «Благо мне, что я пострадал, дабы научиться уставам Твоим (Пс. 18:67,71).

Марина Кудимова, поэт, писатель, переводчик.

…Стихи эти так насыщены страстностью, дают такой большой зрительный ряд событий и лиц, что создают некую общую маску нашего времени. Но здесь – не маска, а живые события души на фоне безумного мира.

Инна Лиснянская, поэт, лауреат Государственной премии России.

…Стихи Бершина держатся не столько своей поэтической многозначностью, сколько тем, что можно было бы назвать «парадоксальностью звука». Именно он, звук, решает всё. Все эти частые ассонансные рифмы с одной стороны, свидетельствуют о распаде самого бытия и поддерживающей его гармонии, а с другой – эстетически примиряют с той бездной, на краю которой мы оказались. Ибо поименованное уже менее властно над нами, чем неопознанное и неназванное. Конец истории осмыслен как гибель культуры, которая лишь и способна уберечь мир от подобного исхода.

Игорь Волгин, поэт, литературовед, доктор филологических наук, профессор.

Известные слова Гёте о расколотом мире и трещине, прошедшей сквозь сердце стихотворца, применимы к Ефиму Бершину напрямую. Любящие читатели чувствуют этот посыл через гудящую энергию его поэзии, которая беспрерывно ищет духа, даже в самом прозрачном лирическом космосе. С годами эта лирика стала обретать и умножать ту отзывчивость, которую можно назвать «всемирной»: повеяло горячим хамсином, ветхозаветный огонь перехлестнулся с жаждой нового, христианского вопрошания. Это поэт с открытым забралом.

Павел Крючков, заместитель главного редактора журнала «Новый мир»

Мертвое море

«Море – форточка неба, которую выбил Бог…»

Море – форточка неба, которую выбил Бог.

И свобода – уже не свобода, а пепел Завета.

Я влачусь по пустыне уже за пределом свобод,

за пределом любви, за пределом пространства и света.

Перепуганный ястреб растаял в пространстве пустом,

в беспорядочном свете, как в стае взбесившейся моли.

Что ни город вдали – обязательно город Содом.

Что ни море у ног – обязательно Мертвое море.

И куда не пойду, и чего не коснется рука —

все уходит в песок, обращается все в пепелище.

Я влачусь по пустыне.

Я – часть мирового песка

из песочных часов,

у которых оторвано днище.

Говорила, что я не умею уже любить,

что любовь перепутана с болью.

Но любить человека – значит почти убить

человека вместе с его любовью.

Море – форточка неба.

По небу гуляют ветры.

Только ветры шумят.

И законы почти пусты.

Потому что уже подступает конец геометрий.

И из точки «я» все труднее добраться до точки «ты».

«Господи, вспомни, ведь это же я…»

Господи, вспомни, ведь это же я —

в новой матроске.

Рядом со мною мама моя

Так и стоим под ослепшим дождем

Словно чего-то по-прежнему ждем.

Сам меня выбрал и сам не узнал,

и никогда не узнаешь, похоже.

Я ничего Тебе не доказал.

«Меня прислали сказать вам, что он не придет…»

Меня прислали сказать вам, что он не придет,

Но мне самому не сказали, что он не придет.

«Он не придет», – хожу я и всем говорю,

не замечая, что дело движется к октябрю.

Не замечая, что дело движется к холодам.

Осень искрит, как улей, как Нотр-Дам.

Месяц серебряным ухом в стойле небес прядет.

«Он не придет, – говорю я. – Он не придет».

Скверы, трамваи, бюсты, реклама вин.

Мы – словно две собаки. Холодно нам двоим.

«Он не придет», – хожу я и говорю,

не замечая, что дело движется к октябрю.

Стынет трубач в подъезде. Спит виолончелист.

Снова врастает в ветку желтый опавший лист.

Музыка заблудилась. Кто не придет? К кому?

Ум уже неподвластен собственному уму.

«Он не придет, – заклинаю. – Он не придет».

Кто-то шуршит над ухом, словно меня крадет.

Тени ворон. Аптека. Сходка ночных воров.

Лай поцелуев из проходных дворов.

«Вороватое небо крадется в закрытую дверь…»

Вороватое небо крадется в закрытую дверь,

то вселенским дождем, то дверною цепочкой звеня.

Бьется голубь в стекло. Неопознанный раненый зверь

причитает в ночи: «Это я, это я, это я».

Кто-то воет в окне. То ли пьяная баба с метлой,

то ли дождь затяжной, то ли свора бездомных дворняг.

Догорает осина. И пахнет печною золой.

И в дырявую дверь проникает внезапный сквозняк.

Что сказать тебе, друг, про бездомную жизнь сквозняка,

бесконечную жизнь, что сочится, не зная границ,

и внезапным ознобом доносит к тебе сквозь века

вереницу событий и тени исчезнувших лиц?

Я не помню событий. И лица почти не видны.

И билет на ковчег не оставил мне праведник Ной.

Лишь свирепые стрелы с давно позабытой войны

прошивают пространство и снова свистят надо мной.

Это голубь в окне. Это шелест тревожных шагов.

Догорает осина, и ржавые петли поют.

Это север во мне серебрится сияньем снегов

на таежных делянках. Но все-таки тянет на юг.

Там, где вязаный город клочками спадает со спиц

тополиных ветвей, и петляет в потемках река,

и растет виноград – там, наверное, мама не спит

и окно прикрывает, невольно страшась сквозняка.

Между нами стекло.

Электрический воздух дрожит,

распадаясь в ночи на молекулы воронья.

И все-таки хочется жить.

Что за голос в ночи?

Это я. Это я. Это я.

«Ни земли, ни плодов. Разбрелись шерстяные отары…»

и будут жить на ней вовек».

Ни земли, ни плодов. Разбрелись шерстяные отары.

Где верблюды и овцы, и женщины цвета песка?

Только дождь за окном, заколоченный пункт стеклотары,

перебранка котов да таинственный зов сквозняка.

Расчлененное солнце садится огрызками дыни,

и врывается в окна чужой остывающий сад.

Пастухи и пророки навечно ушли из пустыни

и угнали стада, и уже не вернутся назад.

Ни земли, ни плодов. Темнота в засыпающем доме.

Из раскрытого тома сквозит бесполезный завет.

Лишь в сквозную дыру от пробитой гвоздем ладони

можно вечность увидеть и прочий нездешний свет.

Только дождь за окном. Листопад. И ни зги не видно.

То ли ночь на дворе, то ли лето пустили на слом.

Лишь ободранный нищий, похожий лицом на Давида,

в переходе метро допевает последний псалом.

«Не трожьте лебедя и ворона не ешьте…»

Не трожьте лебедя и ворона не ешьте,

а также цаплю, пеликана и удода.

Но прежде – ворона. И ближнего не режьте.

Не режьте ближнего – испортится погода.

Мы жили весело. И ворона не ели.

Стучали в бубны, пировали на поминках,

когда и пули нам свистели, как свирели,

и подрывались наши ближние на минах.

Но заповедал в Книге жизни или смерти

кудлатый выродок, пророк чернобородый:

не трожьте голубя и ворона – не смейте,

поскольку ворон неприемлемой породы.

Сегодня дождь смывает яблоки с деревьев —

как будто души избавляются от плоти.

И просыпается размытая деревня,

перенесенная с сезанновских полотен.

Как неожиданно испортилась погода!

Никто и знать не знал, не думал и не ведал.

Источник

Оцените статью